— Мы с вами, Григорий Ефимович, чем-то похожи, — Самховалов увлек меня в курилку после заседания комиссии — Оба из крестьян, оба высоко взлетели.
У меня что-то щелкнуло в голове. Да это же тот самый Самохвалов, который возглавлял всю контрразведку Врангеля в Белом движении! И это его играл Джигарханян в “Неуловимых мстителях”. Что же там было еще, что так дернуло?.. Точно! Песня! “Русское поле”. Я вытащил из кармана записную книжку и под недоуменным взглядом Самохвалова, пока помнил, карандашом быстро записал:
Поле, русское поле…
Светит луна или падает снег, —
Счастьем и болью вместе с тобою.
Нет, не забыть тебя сердцем вовек.
Петр Титович заглянул через руку, прочитал вслух:
— Здесь Отчизна моя
И скажу, не тая,
Здравствуй, русское поле,
Я твой тонкий колосок…
— Григорий Ефимович, милостивый государь, это же очень талантливо! После вашего “Улетают птицы” грех сомневаться в стихотворном даре, но это… Выше всяких похвал! Тут и песню можно сочинить, если подобрать ноты.
— Песню было бы отлично, — я никак не мог вспомнить последний куплет:
…Не сравнятся с тобой
Ни леса, ни моря…
А что дальше? Ладно, потом вспомню. Я убрал записную книжку, вопросительно посмотрел на Самохвалова, который отстукивал на подоконнике что-то.
— Видите ли, я немного музицирую. Играю на рояле — Петр Титович замялся — Помогает отвлечься от работы. Мог бы попробовать подобрать ноты.
— Что ж… попробуйте. Тут просится романс — я попытался напеть первый куплет, но вышло откровенно плохо. Прямо карканье какое-то, а не знаменитая песня.
В курилку заглянул чиновник из секретариата. И обалдело уставился на нас. Распутин поет песню, а Самохвалов внимательно слушает, отстукивая на подоконнике ноты. Картина маслом!
— Петр Титович, у меня есть к вам предложение, от которого вы не сможете отказаться.
— Даже так? — удивленно поднял бровь жандарм.
— Именно так — возглавить мою личную службу безопасности. Полномочий — вагон, жалованьем не обижу, люди есть.
— Да я вроде и не против, только не пойму, зачем это вам?
— Мы в такую кашу влезли, что уже сейчас вокруг меня множество темных личностей вьется, в том числе и заведомые вражеские агенты. Да и недругов я нажил немало, есть у меня нехорошее чувство, что меня скоро убивать будут.
*****
Наверное, если бы ребята из галактики Кин-дза-дза лепили свой пепелац из тряпочек и палочек, он бы так и выглядел — как я ни старался донести до наших авиастроителей новейшие веяния будущего, все пока не впрок, все пока у них вешалка для белья выходит. На колесиках и с моторчиком.
Но — летает! И летает неплохо. Стрекочет, как Карлсон, прямо “лучшее в мире привидение из Гатчины”. И шестеро офицеров уже подготовлены как летчики — Кованько из кожи вон лезет, чтобы пробить непробиваемую военную бюрократию и выдать ребятам “свидетельство пилота”. Сам летал только пассажиром, низенько и близенько, потому как генерал-майору никак невместно такой трещоткой парусиновой управлять. Но по глазам видел — хочет, ох хочет Александр Матвеевич в небо! Но нельзя. И потому он всю свою энергию направлял на то, что считал необходимым для развития воздухоплавания и авиации. Например, на ссоры с Вуазеном.
Шарль тоже еще тот красавчик. Понимаю, что раньше он работал с братом и никакого начальства над ним не было, вот и не привык вести себя, как положено в иерархической структуре, тем более армейской. А Кованько, хоть и воздухоплаватель — военная косточка, ему с детства в подкорку зашили “равняйсь-смрно-разрешите обратиться!” и он таких взбрыков не понимал. Ну и плюс Кованько худо-бедно старался привлечь к делу ученых мужей, с Николаем Егоровичем Жуковским переписку затеял, тот все рвался из Москвы приехать, на полеты посмотреть. Дмитрий-то Рябушинский, его патрон и создатель Аэродинамического института уже успел причаститься, когда с картиной Пикассо приезжал.
Так что генерал старался поставить дело “по науке”, а Вуазен все больше на “инженерную интуицию” уповал. И ладно бы у него большой опыт был, так откуда он в двадцать шесть лет возьмется?
За две недели до Пасхи авиаторы сожгли нахрен седьмой мотор. То есть он не прямо сгорел, а выработал ресурс. Поскольку некая практика уже имелась, то произошло это, слава богу, не в воздухе, а при наземных испытаниях — авиаторы вели учет моточасов и когда до установленного срока оставалось меньше двух, летать на таком движке прекращали. Шарль же на это дело забил (и где-то был прав — перестраховка, все равно дольше сорока минут аппарат в воздухе не держался), сделал какое-то усовершенствование и немедля возжелал проверить его в воздухе. Солдатики в парке французскому гостю отказать не смогли, на старт вывели, пропеллер крутанули, от винта разбежались — но по команде доложили и севшего Вуазена встречал рассвирепевший Кованько.
Ну а дальше — слово за слово, припомнили друг другу все, начиная с полета Икара и разругались вдрызг. Шарль дверью хлопнул и свалил из Гатчины. А Кованько приказал доработать ресурс, ставить новый двигатель и продолжать полеты.
И как назло, в первом же разбился поручик Корф. Насмерть. Вошел в штопор и не вышел. Только справили поминки, первый вылет после катастрофы — авария! Хорошо хоть капитан Гатицкий отделался переломами и двумя выбитами зубами, жив остался. Проверили все, перепроверили — и прямо на старте запороли еще один двигатель. Поршневая пошла вразнос и показала всем “кулак дружбы” — торчащую сквозь корпус движка головку шатуна. Ну такие сейчас двигатели, все на той самой интуиции, теории еще нет, все решения на ощупь.
И вот тут приехал первый двигатель сызранской сборки. Завода там еще не было, потому собирали полукустарно, в мастерских — впрочем, условия у Сегена были немногим лучше. Дозвонился мне тот же Гатицкий, прямо из Царскосельского госпиталя — приезжайте, Григорий Ефимович, плохо дело в парке. Двигатель новый, неопробованный, сборка русская, а не привычная французская, настроения на авиаполе похоронные, без вас вода не освятится…
Я как раз сидел в кабинете у окна, открытого в первый раз после зимы и наслаждался нежданным теплом и редкой паузой в непрерывном потоке партийных дел, думских интриг, финансовых махинаций и планов на будущее. Разговор с летчиком разбередил душу и я решил дать себе день роздыху — послал всех дела к черту, на все звонки велел таинственно отвечать “занять государственными делами чрезвычайной важности” и велел запрягать автомобиль. Или закладывать — как правильно-то, уже и не соображал. Явившийся для получения приказаний шофер спросил, насколько далекой планируется поездка. Узнав что в Гатчину, поглядел в потолок, что-то посчитал, шевеля губами, кивнул и вышел — через пятнадцать минут авто будет у подъезда.
Я тем временем вытащил из шкафов изрядно запылившиеся кожаное пальто, шлем, очки, краги и прочие доспехи, но тут в меня буквально вцепилась Танеева:
— Григорий Ефимович, умоляю! Возьмите меня с собой, я все время мечтала посмотреть на аэропланы!
На аэропланы, ага. Небось на героических летчиков посмотреть — они ведь сейчас вроде космонавтов, да к тому преимущественно из благородных семейств, чем не пара Анечке? Глядишь, и выдам ее замуж по любви…
— Собирайся, поехали.
Что она там щебетала два часа, пока мы катили в Гатчину, уже не вспомнить — хорошая погода, дорога, ветерок… расслабился я, только благосклонно кивал и помалкивал.
По приезду все-таки пришлось переходить в рабочее состояние — проводить совещание, разбирать взаимные претензии. Если не поломать сейчас нездоровое уныние в воздухоплавательной школе, то они дальше себя так накрутят, что полгода работы насмарку пойдут. Потому я велел готовить единственный оставшийся “на лету” аппарат к старту. Выкатили мне наше последнее детище, двухместный биплан, почти как настоящий. Еще бы двигатель раз в пять помощнее, да обшивку фанерную и вот почти истребитель. Ну а пока так.